— А вот такого ты ни за какие деньги не купишь: эта парочка сейчас порознь уедет отсюда, а обедать они будут вместе, за одним столиком.
— Что, если кто–нибудь увидит? — спросил я. — Разве у них не будет из–за этого неприятностей?
— Из–за обеда с другом? Если когда–нибудь придется этого опасаться, то, пожалуй, большие неприятности могут быть у всех нас.
Я улыбнулся в ответ на слова Пудджа, повернул голову, чтобы взглянуть на Анджело, но увидел пустое место.
— Не волнуйся, — сказал Пуддж, предугадав мой вопрос. — Анджело не любит толкучки. Когда мы доберемся до ресторана, он уже будет ждать нас там.
— В какой ресторан мы пойдем? — спросил я, направляясь рядом с Пудджем, который держал меня за руку, по пологому пандусу к выходу из зала.
— После того, как просидишь на одном месте добрых два часа, любуясь рестлингом, годится только одна кухня. — Пуддж свернул с пандуса направо, и мы вышли наружу через большую двустворчатую дверь. — Китайская. Что ты скажешь на этот счет?
— Потрясающе! — заявил я. Мне приходилось почти бежать, чтобы не отставать от широко шагавшего Пудцжа. — А если честно, то я не знаю. Я никогда не ел ничего китайского.
— Похоже, что нам придется учить тебя, малыш, всему на свете. — Мы стояли на углу 50‑й улицы и 8‑й авеню. Пудцж повернулся ко мне. — Постарайся восполнить потерянное время и научиться всему, что нужно узнать. Как по–твоему, это много?
— Да, — сказал я, а потом поднял руки и обнял его за шею. За всю мою жизнь я впервые обнял кого–то, не говоря уже о мужчине. И мне страшно не хотелось отпускать его.
Пудцж тоже обнял меня, а потом оторвал от земли, взял на руки, совсем как маленького, и донес до самого ресторана, согревая и защищая от злого зимнего ветра.
Гангстеры боятся соприкосновения с нормальной жизнью и делают все возможное, чтобы опорочить ее. Они всегда превозносят выбранный ими образ жизни, если приходится сравнивать его с бытием трудящегося человека, и считают своим долгом выходить из таких обсуждений победителями. Им приходится постоянно оправдываться в большом и малом, когда речь заходит о причинах, по которым они стали и остаются профессиональными преступниками, и они без колебаний искажают факты и перевирают теории, чтобы прийти к выводу, который говорил бы в их пользу. Так они поступают со всем, что видят и слышат, облекая свои слова в форму прямодушного нравоучения, чтобы придать больше веса реальности своего мира.
Именно поэтому, когда Пудцж и Анджело взяли меня на соревнования по рестлингу, это значило для них куда больше, чем потратить несколько часов на развлечение. Это был способ показать мне, каким образом происходит реальная жизнь, показать как то, что одному кажется хорошим, может сразу превратиться в зло для другого и что никому нельзя ни в чем доверять. Они проводили со мной такие уроки на протяжении всего моего детства, куда бы мы вместе ни ходили и что бы ни смотрели.
«Подойди к любому гангстеру и спроси его, что ему больше всего нравится в театре. Даже если он ни черта в театре не понимает и никогда там не был, он все равно скажет, что его любимая пьеса — «Смерть коммивояжера», — поучал меня Пуддж, когда мы смотрели какой–то совсем другой спектакль. — Верно–верно, я знаю, что эту пьесу любит много другого народа. Но этим интересно действие или же нравится, что и как написал автор. Гангстерам на все это наплевать. Мы уходим из театра после этой пьесы с очередным подтверждением того, что человек, ведущий праведную жизнь, соблюдающий все законы и упорно работающий, не получает ничего хорошего, а только надрывается и уходит на тот свет, так и не найдя счастья. Стать таким, как Вилли Ломан, — вот чего больше всего боится любой гангстер. Он прожил всю жизнь и остался с пустым карманом, и единственным выходом для него оказалось врезаться на автомобиле в дерево и получить страховую выплату. Если это единственное, на что честный человек может надеяться под конец своей жизни, что ж, пускай тот, кого это устраивает, ведет такую жизнь. Его право».
Я вышел после последнего урока, волоча тяжеленную сумку, набитую книгами. Мне не терпелось поскорее увидеть Пудджа в пиццерии за углом неподалеку от школы. Подходил к концу второй месяц моего обучения в школе святого Доминика на 31‑й улице, куда приемные родители перевели меня, решив, что от церковного образования будет больше толка, чем от муниципального. Хотя я без труда приспособился к большей учебной нагрузке и более строгим правилам, соблюдения которых требовали учившие нас католические монахи, никаких приятелей я так и не завел, сознательно сохраняя безопасную дистанцию между собой и одноклассниками. Я не имел представления о том, когда и куда буду вынужден снова переехать, и не хотел рисковать — вливаться в какую–нибудь группу, от которой меня обязательно вскоре оторвут, — хотя Пуддж неоднократно заверял меня, что это будет моя последняя остановка. Впрочем, дело было не только в моем упрямстве — соученики пока что тоже не спешили идти на сближение со мной. К тому времени я много времени проводил в одиночестве и привык к положению стороннего наблюдателя за играми и шалостями окружавших меня детей. Моя биография была хорошо известна и учителям, и ученикам. Мало найдется тайн, которые можно было бы сохранить от острых глаз и чутких ушей в тесном мирке, застроенном дешевыми доходными домами, и моя к их числу не относилась. Ни с кем не делясь своими переживаниями и держась замкнуто, я просто давал окружающим немного меньше поводов для разговоров, однако понимал, что это лишь сильнее разжигает их любопытство.